Оскар Рабин и его бытовая символика
В 1978 году Указом Президиума Верховного Совета СССР «За действия, не совместимые со статусом гражданина Советского Союза» был лишен советского гражданства многолетний лидер московских художников-нонконформистов Оскар Рабин.
Как-то в Париже его посетил немецкий журналист, хорошо знакомый с картинами художника еще по Москве. «Ваше творчество почти не изменилось на Западе», — с недоумением заметил он. «А почему оно должно измениться? — откликнулся Рабин. — Если, к примеру, на Запад уезжает комический актер, он же не меняет свое амплуа, так же как трагический не становится комиком. Присущее мне мироощущение не осталось в Москве, оно со мной».
Но, как говорится, каждое сравнение хромает на одну ногу. И хотя Оскар Рабин и в Париже остался самим собой, тем не менее определенные изменения в его творчестве произошли, и именно у него не могли не произойти, ибо картины Рабина всегда связаны с окружающей его действительностью. Всю жизнь Оскар Рабин писал Россию, писал ее с любовью и горечью, надеждой и безотрадной печалью. Недаром много лет назад французский профессор и литературовед Жак Гатто назвал Рабина Солженицыным в живописи.
Оскар Рабин Парижский натюрморт Холст, масло. 1984 г. |
Картины Рабина, написанные в России, — это то, что его там волновало, мучало, радовало, заставляло страдать, вдохновляло на любовь и ненависть. Западные искусствоведы обычно относили и относят его творчество то к неоэкспрессионизму, то к фантастическому реализму. Они правы и не правы, ибо как всякий подлинный художник Оскар Рабин, используя приемы тех или иных школ, создал собственный, ни на кого не похожий стиль, нашел особый ключ к раскрытию образа России. Этот ключ — бытовая символика, предметы из обихода, из повседневной жизни, вынесенные на передний план холста. Предметы самые разные — рыбы, газеты, рубашки, коты, водочные бутылки, скрипки — и вроде бы самые обычные. Однако всегда, беря тот или иной предмет, Рабин превращал его в предмет-символ, придавал ему второй смысл, вторую функцию, дополнительную к основной обыденной, а порой даже от нее отличную. И оттого эти символы обретали особую силу. И оттого они — обыкновенные (подумаешь, невидаль — рыба на газете «Правда»!) — каждый раз смотрелись наново и неожиданно.
Сам Рабин не раз говорил мне еще в Москве, что вне России он писать не сумеет, и ссылался на свои бесплодные попытки заниматься живописью в Прибалтике или в Грузии, куда он уезжал отдыхать. Но в 1978 году случилось иное. Не в отпуск уехал Рабин, не в отпуск, после которого возвращаются домой, а в изгнание. Жизнь оказалась расколотой надвое. «Ты там обретешь себя, — говорил Рабину в Москве наш общий друг, художник Владимир Немухин, — лет через пять, не раньше». И вправду, это абстрактному художнику или художнику-концептуалисту отъезд в другой мир особых проблем для творчества не создает. А как быть Рабину, которому известный коллекционер русского авангарда 20-х годов Георгий Дионисович Костаки как-то сказал: «Ты, Оскар, пишешь кишками». Еще говорили ему — пишешь кровью. А как, действительно, быть, если ты потерял родину, если тебя изгнали из страны, которую ты знал, как самого себя, которая была для тебя и матерью, и мачехой, противоречивые чувства к которой были основой всего твоего творчества?!
Я помню первые картины, написанные Оскаром Рабиным в Париже. Я помню картины, написанные им через год и через два после изгнания из России. Это был Рабин и не Рабин. Как будто бы тот же стиль, тот же, с небольшим просветлением, колорит, та же бытовая, только из французского быта, символика. И все-таки это казалось созданным другим художником. В этих картинах было мастерство, была индивидуальность, порою была присущая Рабину ирония, была выдумка, но не было того эмоционального накала, о котором говорил Костаки и который отмечал русские полотна Рабина, не оставлявшие равнодушными никого — ни поклонников его творчества, ни хулителей, ни друзей, ни врагов.
Да и сам Оскар Рабин понимал несовершенство своих парижских работ лучше, чем кто-либо другой. Многие из них он уничтожил, многие переписал заново. Четыре года понадобилось ему не столько для того, чтобы обрести самого себя, сколько для того, чтобы почувствовать Париж своим городом. А существовала и другая, куда более сложная, проблема. Российская символика была понятна там всем. Здесь же художник столкнулся с неразрешимой, как оказалось впоследствии, трудностью: найти ясные недвусмысленные символы для французского зрителя. На протяжении почти шести лет бился Оскар Рабин над этой задачей: «В России, — говорит он, — зрители чувствовали мою символику и потому безошибочно определяли ее суть. А тут разные люди воспринимают мои символы по-разному, каждый видит свое, во Франции нет такого четкого, как в Союзе, разделения: вот — добро, вот — зло, вот — черное, вот — белое...» И все-таки художник продолжал искать символы, которые могли бы быть «прочтены» французским зрителем однозначно, поняты им, как замыслил их сам автор. Увы, этого не получалось. Одинаково понимаемой всеми французами символики не обнаруживалось. Летом 1983 года Рабин сделал даже серию картин с парижскими персонажами, которых он выносил на передний план. Ему на какое-то короткое время показалось, что наконец он нашел то, что столько лет искал. Но вскоре Рабин понял, что ошибся, что это не выход из тупика. И тогда он решил: мои символы остаются моими, я пишу то, что чувствую необходимым и убедительным, а каждый зритель пусть понимает тот или иной символ по-своему. Казалось бы, такой подход лежал на поверхности, можно было найти его и раньше. Ан нет — Рабин не был бы Рабиным, если бы не сомневался, не искал, не старался найти то, что считал правильным. Ему нужно было прийти к себе через все эти эксперименты, заблуждения, потери и открытия. А когда он окончательно почувствовал Париж своим городом, все проблемы исчезли, словно их никогда и не существовало. Вместе с любовью к Парижу, пониманием и знанием его, ощущением себя не туристом, не изгнанником, а парижанином, вместе с чувством, что вот все это, окружающее, недавно еще совсем чужое, не вдохновляющее, стало родным, будто изначальным, пришли и картины. Картины, на которых Париж увиден глазами Рабина и пропущен через его сердце. Когда-то московский поэт Игорь Холин писал: «Рыбины Рабина, рыбины Рабина...» И были еще бараки Рабина, черные рабиновские коты, рабиновские шагающие в никуда телеграфные столбы, рабиновские бутылки из-под водки... А вот теперь есть и Париж Рабина. Сотни художников — и французы, и иностранцы — писали Париж. Рабин написал свой Париж. Таким Париж никто не видел и не изображал.
Это не парадный Париж, не Париж, приводящий в восторг туристов, и не рабочие предместья; это Париж монмартрских, расходящихся вкривь и вкось, вверх и вниз, улиц. Париж упирающихся в небо рыжих и красных крыш, Париж вздыбленных мостов, по которым то и дело с грохотом проносятся поезда метро, в общем, это обыденный Париж, написанный с любовью, а иногда и с добродушной иронией, написанный по-своему, в неоэкспрессионистской манере и, конечно, с какими-то предметами, вынесенными по-рабиновски на передний план: тут и бутылка вина, и столь любимый французами сыр, скрипка и стофранковая банкнота, герб (три лошади) мясной лавки, и много чего другого, что отыскал для себя в Париже Рабин, отыскал и почувствовал и придал этим обыденным предметам, опять же по-своему, новый смысл.
Нужно сказать, что очень помог Оскару Рабину в раскрытии образа Парижа, свободной интерпретации его... Нью-Йорк, где художник побывал осенью 1984 года в связи с проходившей в Музее современного русского искусства в Джерси-Сити его персональной ретроспективной выставкой. Я, да и не я один, давно говорили Рабину, что Нью-Йорк — его город, что ему наверняка захочется писать этот огромный, контрастный, динамичный, полный экспрессии, разнообразный мир. Но даже я не ожидал, что желание работать, писать, придет к Рабину сразу, чуть ли не в первый же день его приезда сюда. До открытия выставки он успел написать два холста, которые были на ней представлены, и я помню, как художник Владимир Григорович мне сказал: «Эти картины Рабина более раскованы, чем парижские, в них больше российского неистового Рабина». И сам Оскар Рабин впоследствии признался: «Нью-Йорк оказался мне очень близок, и главное, он раскрепостил меня, позволил свободнее писать и Париж».
В последних картинах Рабина его Париж стал еще более выразительным, еще более интенсивным по цветовой гамме, и вновь на некоторых полотнах появились персонажи, то есть и в выборе символов художник почувствовал себя свободнее.
А теперь, когда найден, открыт, понят, почувствован Париж, когда он пишется, как свой, как родной город, время от времени на холстах Оскара Рабина появляется Россия, обычно деревенские пейзажи, написанные в мягких тонах, словно пастелью, Россия не та, официальная, государственная, которая отринула его от себя, а Россия-земля, Россия-мать, память о которой живет в сердце художника.
Французский искусствовед Николь Ламот писала в парижском журнале «L'Amateur d'Art»: «Искусство Рабина не может оставить равнодушным, ибо несет в себе не только мощный эмоциональный заряд, но и чувственно-яркую остроту восприятия... В его отлично сконструированных композициях свет нередко появляется откуда-то из-за горизонта, что придает изображению почти мистический, исполненный драматизма характер. В целом исполнительная манера этого художника ближе всего к экспрессионистической, однако никаким влияниям его живопись никогда не подвергалась. Она очень своеобразна и какими-то невидимыми нитями связана с Россией. Некоторые полотна Рабина освещены удивительной поэзией. Такова чудесная композиция «Монмартр», выполненная в сероватом колорите с грустными домами и потрескавшимися стенами, излучающими теплый, печальный свет. Художник сумел уловить и передать на полотне очарование этого старинного парижского квартала. И такой он, Рабин, во всем — сильный, притягательный и необычный».
Из книги: Александр Глезер "Русские художники на Западе"